— Баскетболист? — спросил я, проверяя свои догадки.
— Ага! Это потом меня укоротили на полметра! — съязвил Николай. — Нет, я водным поло занимался.
И вдруг Николай вцепился мне в локоть.
Мимо нас проплывал очередной теплоходик, на этот раз плавучий ресторан. От обедающих нас отделяло не более пятнадцати-двадцати метров, и окна, учитывая жару, были откинуты кверху. Так что сомнений быть не могло: человек, оживленно беседовавший за столиком с полной, ярко накрашенной женщиной лет пятидесяти с блеснувшими на солнце крупными золотыми серьгами, был Томас Штайнер.
Я снова сидел в своем номере в «Фениксе». Окно номера Метека было закрыто, видимо, горничной, так что, скорее всего, он в «Бальмораль» еще не возвращался.
Новостей о Штайнере у меня не было, и вряд ли что-то появится до завтрашнего дня. Увидев пропавшего агента, Николай умчался со скоростью стрелы, выпущенной из легендарного лука Одиссея. Он ничего мне не сказал, но предугадать его будущие действия было несложно. Я не успел дойти до памятника веселому королю Генриху Четвертому, как из подземного паркинга, визжа шинами, вылетела белая «рено-меган». Она пересекла мост и с ревом устремилась по набережной в направлении пристани, где базировались плавучие рестораны. В принципе, у Николая были все шансы оказаться там раньше теплоходика и проследить, куда направится Штайнер.
Но дальше… Только Джеймс Бонд принимал решения быстро и самостоятельно. В Конторе две общие заботы: все просчитать и прикрыть свою задницу. Шеф парижской резидентуры, наверное, сейчас отправляет в Лес срочную шифрограмму о последних событиях. В Лесу тоже сгоряча ничего предпринимать не станут. Запросят из архива досье Штайнера, начнут внимательно его изучать. Где, кто, когда мог его перевербовать? Почему ошиблись люди, подписавшие подшитые к делу характеристики? Поднимут и их досье.
Первоначальный план послать меня обыскать его номер в «Клюни» тоже подлежал пересмотру. Конечно, меня кто-то мог подстраховать с улицы, чтобы предупредить по мобильному, если Штайнер вознамерится вернуться в гостиницу во время моего визита. Но как опытный агент он наверняка принял меры, чтобы точно знать, залезали в его вещи или нет. Какой-нибудь волосок, приклеенный к дверце, который порвется или отклеится, если шкаф открывали. Или крошечный клочок бумаги, который вылетит из ящика от притока воздуха. Или промеренное с точностью до миллиметра положение одного предмета относительно другого. Все эти хитрости предугадать невозможно. Пока мы считали, что Штайнер мертв, это не имело значения. Но раз он жив, он будет точно знать, что его номер обыскивали. Нужно ли это, если его подозревают в двойной игре? Такое решение могли принять только наверху, а на это требовалось время.
Так что, на самом деле, в этой медлительности и перекладывании решения на тех, кто должен знать больше, есть свой смысл. Это я так, по злобе, прошелся насчет прикрывания собственной задницы большими и маленькими начальниками. Я-то — вольная птица и могу позволить себе действовать по обстоятельствам и собственному разумению. А в Лесу на самостоятельные действия могут решиться только уникумы вроде Эсквайра, который всё равно всех переиграет. Но, так или иначе, на принятие решения уйдет время, и я мог спокойно заняться своими делами.
Где-то приглушенно запел мой мобильный — Бах. Я тут же вспомнил, что так и не позвонил Жаку Куртену. Чертыхаясь, я бросился к сумке и отрыл телефон прежде, чем звонок прекратился. Но это была не моя ассистентка с очередным напоминанием. В трубке был неподражаемый, всегда чуть сонный, голос моей жены Джессики.
— Солнышко, а я только проснулась. У тебя всё нормально?
В Париже было почти шесть вечера, значит, в Нью-Йорке около полудня.
— Да, всё нормально, радость моя.
— Я проводила Бобби в школу, и меня сморило. Я даже разделась и легла в постель, чтобы побыстрее выспаться. Но вот, не помогло!
— Ну, тебе же не к станку!
Моя жена работает редактором в издательстве, специализирующемся на новейшей истории и всяких шпионских делах. Что, кстати, для меня очень удобно. Если я вдруг ненароком обнаружу свои познания в этой области, странные для человека, занимающегося туризмом, я всегда могу сказать, что знаю об этом благодаря профессии жены. Я действительно иногда читаю ее рукописи с познавательной целью и предусмотрительно не даю никаких советов.
Джессика, как, впрочем, множество других женщин на земле, не знает о своем муже почти ничего. То есть она, конечно, знает меня очень хорошо. Всё-таки мы вместе живем уже пятнадцатый год, вместе завтракаем и часто ужинаем, когда я в Нью-Йорке, вместе ходим в музеи, в кино и на концерты, вместе занимаемся нашим тринадцатилетним сыном Робертом; вместе, часто втроем, ездим в отпуск в экзотические места — классические уже все объезжены. Джессика знает, на какую мелочь я могу разозлиться и какое большое несчастье меня ничуть не затронет. Что надо делать, когда мне грустно, и как остановить меня, если я вдруг заведусь. Она знает меня, как любящая женщина знает человека, который ее тоже любит. И даже если бы я рассказал ей о себе всю правду, в ее знании и понимании моей сути это ничего не изменит. Кроме, конечно, лжи о моем прошлом и о моей настоящей работе. В качестве вруна она меня не знает.
Моя жена — классический продукт Ирландии и Новой Англии. От родины предков у нее рыжие волосы, покрытые веснушками нос, щеки и плечи, белая кожа, очень чувствительная к солнцу, спокойная вера католички, которой чужды показное ханжество большинства ее сограждан-протестантов, гордый и упрямый характер. Не-ирландкой ее делают отвращение к виски и пиву (Джессика в рот не берет никакого спиртного), неприятие любого насилия, даже справедливо-революционного, и отсутствие восхищения ирландскими писателями, составившими славу увядающей английской литературы, типа Оскара Уайльда, Джойса и Бернарда Шоу. От Новой Англии у Джессики спокойная аристократичность манер, элегантный стиль в одежде, интеллигентная мягкость, ироничная отстраненность от мелкого и суетного в жизни, в общем, она производит впечатление скорее европейки, чем американки. От себя самой, то есть, наверное, от детских огорчений — наследственность здесь ни при чем — у Джессики крайняя чувствительность и болезненное стремление не причинять никому беспокойства. И, как у большинства типичных американцев, в ней нет никакой чопорности, никакого высокомерия: в общении она проста, открыта и доброжелательна по отношению ко всем.